И под конец, вусмерть утомленные, доползали они до коек, валились туда, будто мешки с картофелем, да так и засыпали – вечно позабыв укрыться, так что об одеялах заботилась все та же несчастная служанка.

К тому часу, как правило, в дом приходил адвокат. Он поднимался по лестнице и лупил тростью в дверь. Не получив ответа – заходил самовластно.

Его встречала фрау Гонтрам – высокая, почти вдвое выше господина Манассе; по сравнению с ней тот казался сущим карликом. Общие пухлость и безобразность делали его до ужаса похожим на своего питомца Циклопа. Его щеки топорщились щетиной, как у хряка, а нос напоминал втиснутый в самый центр овального лица редис. Речь Манассе уж очень походила на тявканье, и вид у него был такой, будто он не прочь вцепиться кому-нибудь в ногу.

– Вечер добрый, фрау Гонтрам! – тявкал он. – А что, коллега мой изволит пока что запаздывать?

– Здравствуйте, герр адвокат, – отвечала рослая женщина. – Будьте как дома.

Но низкорослый Манассе не унимался:

– Не вернулся коллега, значит? И велите принести ребенка, а то я сам себя тут не слышу!

– Что? – переспрашивала фрау Гонтрам, выковыривая из ушей затычки. – А, да-да! – продолжала она. – Вольфхен! Разживитесь такими штучками, герр адвокат, тогда и вам не будет досаждать всякий шум! – Подойдя к двери, она гаркнула: – Уилла, Уилла! Ну или Фрида… Вы что, оглохли там? Занесите-ка Вольфхена в дом!

На ней все еще красовалось платье персикового цвета, густые каштановые волосы были небрежно собраны под гребень – отдельные пряди выбивались из прически. Черные глаза казались огромными, несколько выпученными, прямо-таки лучась какой-то тревогой неизъяснимого толка. Кожа на ее висках нездоровым образом натянулась до состояния тонкого сухого пергамента, бледные щеки запали, нос заострился; на щеках горели пунцовые пятна.

– У вас будет закурить, господин адвокат? – спросила она.

Порывистым, почти раздраженным жестом гость достал портсигар.

– Сколько вы уже высмолили сегодня, фрау Гонтрам?

– Штук двадцать, – рассмеялась она, – но вы же знаете каких! Дрянных, по четыре пфеннига за штуку. Хорошую сигару, вроде ваших, и курить в радость. Дайте-ка мне вот эту, толстую. – Фрау взяла тяжелую «Мехико» в бумаге угольного цвета.

Манассе вздохнул и уточнил:

– Долго еще вы так протянете?..

– Ах, – ответила она, – вы только не волнуйтесь, не переживайте. Долго?.. Третьего дня господин доктор обмолвился: еще месяцев шесть. Но знаете, то же самое он говорил и два года назад. Ну, как по мне, дело не к спеху: не такая уж она и скоропостижная, эта их чахотка!

– Может, стоит курить поменьше, – брякнул коротышка-адвокат.

Фрау уязвленно вытаращилась на него, вздернула синеватые тонкие губы поверх блестящих белых зубов.

– Что? Что, Манассе? Не курить? Что же мне еще делать? Рожать каждый год, вести хозяйство, следить за несносными детишками, терпеть неудобства от чахотки – и что, и не выкурить сигаретку даже?..

Она пустила густой дым прямо ему в лицо. Манассе зашелся кашлем; посмотрел ей в глаза – саркастически, но и не без определенного восхищения. Этот маленький адвокат по жизни шел на диво нахально, никогда не лез за словом в карман, всегда находил резкий удачный ответ, ни с чем не считался и никого не боялся. Но тут, перед этой изможденной женщиной, чье тело напоминало скелет, а под кожей лица все явственнее проступал череп, – перед женщиной, уже несколько лет стоящей одной пятой в могиле, – он тушевался и, подумать только, пугался. Эти неукротимые лощеные кудри, год от году становясь только крепче и гуще, будто здоровели от самой близости смерти; хорошие зубы крепко держали окурок толстой сигары, а отчаянные и жестокие глаза не тускнели, а лихорадочно разгорались, не поддаваясь болезни, – и, видя это, Манассе умолкал и чувствовал себя совсем ничтожным, маленьким – меньше, чем он есть, даже меньше, чем его собака.

Он отличался высокой образованностью, этот адвокат Манассе. Его за глаза называли «эрудит – придет, увидит, победит». Проявить неожиданную осведомленность в самых, на первый взгляд, неожиданных вопросах было для него чем-то очень естественным, навроде дыхания. И сейчас он думал: «Вот она, настоящая женщина эпикурейских [2] идеалов: пока жива, смерть ее не касается, а когда умрет, уже ничто ее не обеспокоит».

Но Манассе отчетливо видел – смерть уже здесь, пусть даже фрау еще жива. Давно уж обосновалась неподалеку старуха с косой – хозяйски расхаживала по саду и дразнила фрау, заставляла кричать и бегать ее испуганных детей. Правда, смерть не спешит, идет медленными шагами – в этом фрау совершенно права. Но это лишь каприз. Смерти так нравилось – играть с этой женщиной и ее выводком, как кошка с суетливыми мышками.

«Тебя нет!» – думала фрау Гонтрам, днями напролет отлеживаясь в шезлонге, куря, читая затянутые бестолковые романы, затыкая уши от детских голосов. «Ах, нет меня?» – смеясь, вопрошала смерть, дразня адвоката из-под жалкой маски жизни, пуская ему в лицо удушливый дым. Манассе видел ее – отчетливо, ясно. Он смотрел на нее и думал, какая же это, в сущности, смерть – та, что изобразил Дюрер? Или Бёклин? Или же дикая смерть-арлекин Босха или Брейгеля? Или же безумная, безответная смерть Хогарта, Роулендсона, Гойи, Калло? Нет – все не то. Перед ним была вполне охотно идущая на контакт Смерть, добродушно-бюргерская, но не лишенная притом определенной романтичности; рейнская Смерть из-под кисти Ретеля [3] – болтливая, шутливая, курящая да пьющая, не чуждая смеха и веселья…

«Хорошо, что эта Смерть курит, – думал Манассе, – очень хорошо: так забивается запах близкого тлена…»

Вот, наконец, явился советник юстиции Гонтрам.

– Добрый вечер, коллега! – сказал он. – Уже здесь? Это хорошо. – Он завел долгую историю, в подробностях рассказывая, что сегодня приключилось в конторе и в суде. Его послушать – так творились там совершенно невероятные вещи; все, что только может за целую жизнь приключиться с юристом, происходило с Гонтрамом ежедневно. В высшей степени странные случаи прямо-таки преследовали этого человека – и забавно-смешные, и кроваво-трагические. Вот только в них не было ни единого слова правды – перед правдой советник юстиции испытывал почти такой же непобедимый страх, как перед чистотой, как перед купанием и даже простым тазом с водой. Едва он открывал рот, как начинал врать, а во сне ему грезилась новая ложь. Все знали, что он враль, но слушали его с большой охотой – ибо заливал он добродушно и весело, и даже если ничего подобного с ним не случалось взаправду, рассказывать он умел славно.

Это был мужчина в возрасте за сорок, с уже седой, короткой и редкой бородкой и намечающейся лысиной. Он носил золотое пенсне на длинном черном шнурке, сидящее на носу на редкость криво, не покрывая ровно близорукие голубые глаза. Вечные разводы от чернил невыводимо пятнали неуклюжие пальцы советника. Стоит сказать, на поприще своем он никогда не отличался успехами, ибо любого напряжения сил чурался. Пусть кто-то вроде референдариев напрягается – хотя и эти-то ничего не делают. Ну, для того их на работу и берут, верно? Референдарии всегда надеялись, что начальник конторы и писари их покроют, но последние открыто клевали носом за своими столами, а когда все же сон их оставлял – корябали одно только слово «оспариваю» и заверяли его штемпелем советника юстиции.

И все же у Гонтрама была прекрасная практика, много лучше, чем у сведущего и опытного Манассе. Он понимал людей и умел с ними разговаривать; его любили все судьи и адвокаты, потому как им он никогда не чинил проблем, делая добро и бросая его в воду. Для уголовной коллегии и присяжных он был находкой, это все отлично знали. Один прокурор как-то сказал: «Я ходатайствую о снисхождении к обвиняемому, ведь защищает его сам советник юстиции Гонтрам». Снисхождения для своих клиентов этот человек добивался с блеском, что редко удавалось Манассе, трижды эрудиту и златоусту.